Порнорассказы и секс истории
Написано на основе реальных событий

—... Может быть, история Дамы С Камелиями смягчит ваше сердце, Елена Ивановна?

— Я смотрю «Травиату» не первый раз, Петр Петрович.

— Что ж. Остается надеяться только на то, что вода камень точит...

— Хороши у вас сравнения, Петр Петрович! По-вашему, я — камень, а музыка великого Верди — вода?

Петр Петрович Скворцов, переводчик с романских языков, возвращался из театра вместе с Еленой Ивановной Подбельской, главным редактором журнала «Прогресс».

Петр Петрович был типичным ленинградским интеллигентом, вплоть до обязательных «оглобель» и ноздреватого носа; Елена Ивановна — статной, чопорной, все еще красивой дамой в строгом пальто. Обоим было за сорок, оба были холосты, оба работали в одном и том же месте. Кроме службы, их связывало давнее приятельство, позволявшее им иногда вести довольно-таки откровенные беседы, невозможные с другими людьми. Их сватали все, кому не лень, и эта тема давно стала служебным анекдотом, забавлявшим Петра Петровича с Еленой Ивановной ничуть не меньше, чем их сослуживцев.

С некоторых пор их связывал также и принципиальный спор: Петр Петрович перевел итальянский роман о проститутке, а Елена Ивановна по идейным соображениям не пропускала его в публикацию.

Этот спор не сказывался на их дружбе — оба они были достаточно опытны для того, чтобы разделять личное и общественное, — но придавал ей известную остроту, сдобренную умной иронией, на которую оба они были щедры, и которая стимулировала их потребность друг в друге.

— Видите, Елена Ивановна, Дюма-сынок вкупе с великим и неводянистым Верди показали нам, что и куртизанки, так сказать...

— Петр Петрович, вы же понимаете. Есть люди, или, скажем, социальные типы, которых нельзя показывать в сочувственном ключе.

— А как же Сонечка, позвольте вас спросить? Сонечка-то Мармеладова, а?

— Достоевский умер, с него не спросишь. Вы не понимаете, — продолжала Елена Ивановна другим тоном, — вы мужчина, и вы не понимаете. Сейчас вы скажете, что я за половое неравенство, и мне будет нечего возразить. Хоть и не в равенстве-неравенстве дело. Знаете, что такое «табу»? Проститутка — это табу. Это нельзя. От этого нужно охранять, и это мой долг. Так подсказывает мне не только мой ум и мои убеждения, но и мое тело, если угодно. У вас нет этого женского телесного яруса, и вы не понимаете...

— Отчего же, я понимаю вас.

Петр Петрович закурил.

— Я понимаю вас. У всякого человека есть опыт, который не передашь словами. Знания и убеждения формируют то, что мы делаем, но последнее слово — именно за опытом. Он дает итоговую окраску и знанию, и убеждениям, и поступкам. Да, вы правы: проституция — это отвратительно, и двух ответов быть не может.

Он затянулся.

— Но... ? — спросила Елена Ивановна.

— Да. Есть «но», и я, пожалуй, расскажу вам о нем. Хоть для этого придется, эээ... слегка раздвинуть границы наших «табу». Иначе я буду нем.

— Ну что ж. Мне не привыкать двигать границы, как понимаете... Я слушаю вас, Петр Петрович.

— Весьма признателен вам, Елена Ивановна... Черт возьми, нужно сообразить, как бы так начать... Эээ, да что там! Когда я был на фронте, я встретил одну девушку. Медсестру. Мою ровесницу, может быть, чуть старше меня (а мне тогда было ровнехонько восемнадцать).

Она попала под Могилевым в окружение, была опасно ранена. Ее возлюбленный погиб, как я слышал. Ее долго латали, и в конце концов подлатали так, что никаких изъянов не было видно. Живая, бойкая девочка, к тому же красавица, такой, знаете, сугубо славянской блондинисто-рыжей масти, чуток с веснушками... Но на самом деле что-то в ней было всерьез испорчено. Не знаю, что именно, не разбираюсь в этом... Знаю только, что после ранения она не могла иметь детей. Никогда. Ее комиссовали домой, но она, как и многие, искала повода остаться.

Ее все звали Лисенком. Я слышал, как ее называли Люсей, но полного имени не знаю. Людмила, или, может быть, Любовь? Было бы занятно, если бы Любовь...

То ли внутри у нее было что-то нарушено, или же были какие-то иные причины, но... Похоже, девочка страдала тем, что доктора называют «нимфоманией». Она прямо-таки бросалась на мужчин.

Лисенок никогда не брал платы за свое тело. Напротив, он дарил его всем и каждому. Для нее это было как обязанность, или даже... не сочтите за кощунство — как воинский долг: дарить наслаждение фронтовикам, оставшимся без женской ласки.

Видимо, бедняжка рассудила так: «Я не могу служить Родине, как все. И женское счастье мне недоступно. Значит, мой долг — давать фронту то, что я могу дать. У меня нет ничего, кроме моего тела. Значит, я должна дать фронту мое тело».

Это был не просто разврат. В ней было что-то святое, блаженное — как она встречала солдат и окутывала собой их, израненных, грязных, отдавала им себя без остатка — не только тело, но и душу, такую же щедрую и сумасшедшую, как и тело. Это было служение. Все это понимали и относились к ней... ну, совсем не так, как обычно относятся к женщинам такого рода. Без глума, без грязи — как к юродивой. С доброй такой снисходительностью... и с благодарностью, с большой благодарностью. Ее охотно пользовали все, абсолютно все, и она никогда никому не отказывала, даже если была измочалена, как лошадь. У нее не было любимчиков... вернее — она старалась, видимо, чтобы их не было. Все для нее были равны — славные советские воины, нуждавшиеся в ее душе и теле.

Не знаю, сколько у нее бывало мужчин в день — может быть, двадцать, тридцать, а может быть и до сотни...

Я встретил ее в сорок четвертом, в госпитале, где лежал с пустяковым ранением в плечо. Больше досады, чем страданий: лежи, как бревно, и не пошевелись. А вокруг такое делается!..

Когда меня привезли, она уже была там. Ее взяли в штат, и она работала как бы медсестрой. Ну, не «как бы», а в самом деле работала: делала нам процедуры, перевязывала раны и так далее. Но это было не главное, чем она занималась. Ее перевели, я слышал, из какой-то части, потому что там она просто... ну, вы понимаете. И кому-то, видно, пришла в голову мысль, что это можно поставить на полуофициальную ногу.

Помню, как увидел ее первый раз. Все обрадовались, зашумели, когда она вошла, и я подумал — это потому, что она такая молодая, славная, красивая, с такими добрыми глазами. Никаких сальных шуток не было, все улыбались ей, как сестре. Она подошла к тому, к этому, что-то там сделала, поправила, и...

Я не верил своим глазам. Вначале она просто лезла к каждому целоваться и лизаться, как ребенок. Потом один стал щупать ее, завалил к себе, стянул белый халат... Под халатом ничего не было. И все это — со смехом, с шуточками, как ни в чем не бывало. Помню, как я похолодел тогда... Она была страшно красивая, стройная, тугая такая, с наливной грудью. Расстегнула ему штаны и взяла в рот, а сама выпятила зад... Кто-то стал говорить «почему он? почему не я?» — не в обиду, в шутку... Кто-то подошел к ней — несколько «ходячих» раненых — стали щупать ее, гладить... Потом один пристроился сзади. Я лежал, как камень, и смотрел, как нежная красавица, которой мне хотелось бы читать стихи или бродить с ней по осеннему парку... как она стоит раком, голая, и сосет Леше, а ротный Ефименко дерет ее, и рядом штук пять бойцов тискают и облизывают ей тело, как большой кусок торта. Простите, Бога ради, за лексику...

Потом она приподнялась — лицо такое красное, довольное — и говорит: ребята, пустите, еще другие есть. Ротный уже отвалился от нее, и уже пристраивался другой. Она пошла по рядам... Лежачим сосала, и в это время кто-то пользовал ее сзади. На некоторых влезала и прыгала, как мячик, и груди ее прыгали с ней, и волосы... Все ближе, ближе — и вот подошла ко мне.

— Ребят, это что, новенький? Почему не сказали, что у нас новенький? Ну как не стыдно? Тебя как зовут? — спросила она меня, вся розовая, и такая, знаете — нежность прямо капает, сочится из взгляда. ..

Я, знаете, испепелился и похолодел одновременно. Я... Она расспросила, что я и как — где ранен, откуда я, и вообще... Гладила меня по голове, и личико такое заботливое, ну точно как у сестры, когда та карапуза-брата нянчит. И красивое до плача. Голая. Сидит, говорит со мной, как ни в чем не бывало, и груди ее, красные от тисканья, торчат, колят глаза... Потом легла ко мне, сразу прильнула, стала целовать, и не просто, а нежно-нежно, маленькими такими чмоками по щеке, по шее... И потом — в губы. Обвила ручками, трется, липнет всем телом... Потом дала сиськи. Просто подтянулась и ткнула их мне в лицо. Потом завозилась, и мягкие, умильные ее сиськи шлепали меня по щекам... Я, по-моему, ревел. И от шока, и... Я ведь до тех пор не знал женщин. Она была первая моя. Она, кстати, никогда не спрашивала, есть ли жена, невеста... И, мне кажется, никто никогда не отгонял ее.

Потом спустила мне штаны... Немножко пососала, поигралась — и влезла верхом. Я тогда подумал: вот оно. Мне было... не поверите — страшней, чем на передовой. Когда грешный мой отросток нырнул в нее, и я почувствовал это, и она еще сжимала меня внутри, знаете, так, чтобы плотненько... Уже потом я узнал, что так делают не все, а только те, кто хочет сделать мужчине очень приятно. Сжимала, и понемногу качалась там, растягивая удовольствие, и нагнулась ко мне, обнимала, целовала, и я мял ее сиськи, и спинку, и волосы, и всю ее...

Когда ЭТО случилось, ее язык был у меня во рту... Потом она крепко поцеловала меня и пошла дальше по рядам. А я лежал с закрытыми глазами, храня в себе то, что было, и не имел сил натянуть штаны. Лежал и слушал ее крики.

Она уже сильно разошлась и кричала, как дикий зверь. А ее чаще драли грубо, по-звериному, и так ей и нравилось больше всего. Она тогда запрокидывала голову, молотила ногами и выла басом, как волчица. Ее часто драли вдвоем или втроем, и она прямо-таки подыхала от похоти, а я пытался понять, как все это может сочетаться с ее личиком, таким молодым, девчоночьим и славным, почти детским... Она чувствовала, когда надо быть нежной — вот как со мной. Когда надо быть похотливой кошкой, а когда — мамой, сестрой и женой в одном лице.

Вечером она подсела ко мне, и мы говорили, как старые друзья. Она входила в душу мгновенно, как по маслу, и все всë ей вываливали, и она была ходячим собранием чужих тайн. Я тоже не заметил, как рассказал ей все, что было за душой. Потом она влезла ко мне, влипла в губы — и поимела тихо, с лизаниями и нежным смехом. Только меня. Лично меня. Все спали или делали вид, что спали...

Я тогда понятия не имел, что женщин нужно удовлетворять — и конечно, я ее не удовлетворял, она просто дарила мне себя, как игрушку. И так было все время, все две недели, которые я провалялся в госпитале. Не знаю — может быть, мне казалось, но, по-моему, она выделяла меня. (Эротические рассказы) Я не решался пристраиваться к ней сзади, вместе со всеми, и ждал ее, и она всегда приходила ко мне и сношала меня ласково, так, что я захлебывался ею, как вареньем... Мы иногда говорили во время этого... было так странно: иметь женщину, трепещущую на тебе, и в это время говорить с ней, как с другом.

Не знаю, что с ней было потом. Мне казалось, что такие, как она, фантомы войны растворяются в мирное время где-то в мировом эфире, потому что у них нет никаких корней, кроме войны и рожденного ею хаоса. Если она дожила до Победы...

Петр Петрович вдруг умолк, глядя на свою спутницу.

— Что с вами, Елена Ивановна? Вас, должно быть, покоробил мой рассказ? Бога ради, простите меня. Я увлекся и, наверное, был бестактен. Простите...

Елена Ивановна всхлипнула.

— У всех были такие грубые, напористые... и только у тебя, Петя, он... он как бы ласкал меня внутри. Как ты гладил мне спину — тихонько так, будто боялся меня обидеть — так и внутри... И глаза у тебя были теплые, восторженные, как у медвежонка... Все эти десять лет я думала: неужели ты и в самом деле не узнал меня тогда? У меня вас были тысячи, но я-то у тебя была одна? Да, я покрасилась, подстригла волосы, но ведь все красились и стриглись! Понимаешь, все!..

Петр Петрович стоял, как столб.

Потом она, всхлипывая, ткнулась ему в пиджак, и он неуклюже обнял ее, продолжая стоять все так же прямо и неподвижно.

Классика Романтика Служебный роман Случайный секс